Когда в шестнадцать мне сильно припекло влюбиться и я
впервые не вернулась ночевать в отчий дом, мне не оторвали ноги, а купили
мобильный телефон, который успешно, но не без слез сожаления был пропит месяца
через три. В то злополучное утро моего опьяненного влюбленностью возвращения
родители смотрели на меня как на бестолкового котенка, прыгнувшего на плиту и оставшегося без
усов. Отчим приказал вынести мусор и после того, как я согласилась, попросил
вернуться ночевать домой. Вот такие они, прекрасные шестнадцать. Я потеряла
голову в самом противном смысле этого слова. Странные, грамматически нелепо
построенные предложения в тетрадке, и все – о нем. Короткие междометия, знаки
восклицания, мнимость в каждой строчке. Перечитывая однажды дневник, мне стало
жутко стыдно за саму себя: семья филологов, поэтов, химиков и художников
вырастили дочь – до невозможности примитивное существо, субстанцию гормонов,
чей крик души рвал на части листы, заливал их слезами, выдавая тривиальные
события за мировые катаклизмы. И это была я, Я? – не уставал возмущенно
удивляться мозг. Стыд, стыд, стыд. Все нужно сжечь! Но столько лет
каллиграфической работы достойны Нобелевской премии, поэтому я до сих пор
сдерживаюсь, успокаивая себя тем, что ведь вот она я сейчас – совершенно
другая, понятливая, с твердым характером, с прочными ценностями и никогда не
больше не возьмусь за дневник. Хотя, с другой стороны, горжусь тем, что такая
нелепость приключилась со мной вовремя, а не как у Керри Бредшоу из
одноименного сериала – за тридцать, когда разум и опыт уже не позволят пасть в
омут отношенческого мазохизма.
Первая любовь. Неверная, неправильная, глупая,
банальная, не по Ошо. Но такая сильная, несдержанная, страстная, сумасшедше
искренняя, шестнадцатилетняя, да. Помню, читаю дневник, а время там всего
ничего – только вот-вот познакомились, еще отчества друг друга не знаем, я
ребенок еще, он старше (но как известно, мужчине всегда минус 5 лет от
настоящего возраста), а везде слова любви, любовь, люблю, скажет, не скажет,
когда, почему губы сжал, молчит, ну скажи, что.., ну же… Прикрыла дневник,
смеюсь равнодушно, но горько, самой себе, той шестнадцатилетке, тайну открываю:
«Родная, крошечная я, успокойся, ждать тебе еще лет пять прежде, чем ты
услышишь от него эти вожделенные тобой слова, еще очень долго разбивать голову
о стены, сердце на куски разрывать еще месяцы и годы, ждать, ждать, а потом
терять сознание от смеха, понимая, что они и не нужны тебе вовсе, эти
пластилиновые признания.» И ведь кто бы подумал, что столько усилий уйдет на это и руки опустятся так
нескоро, что я и повзрослею рядом с тем, с кем в итоге пути разойдутся
настолько резко…
Господи, я так помню эти ожидания его звонков,
сообщений, его коротких «да» на «увидимся?», как сжимался желудок при каждом
ударе сердца. Я успевала проплакаться каждый раз, когда его ответ задерживался
больше, чем на пять минут. Невыносимые ожидания, невозможные, несоизмеримые
утерянные нервные клетки, как же я все это четко помню…И постоянные сомнения,
неуверенность в завтрашнем дне, неясность, чаша весов, кренящаяся каждую минуту
в противоположную сторону, и все же вера, вера в то, что он дышит мною, как я
им, ну хоть немножечко…
Мне до сих пор неловко за то, что заблуждения
захлестывали меня с головой, что самообман стал незримой самоцелью, что сказка
взяла тогда верх над реальностью. На самом деле его кошка не была милым
сумасшедшим существом, которое он обожал прежде всего. Да, она и правда была
сумасшедшим существом, но абсолютно невыносимым, неласковым, кусающимся, плохо
воспитанным мешающим монстром, который не любил никого на свете. На самом деле
велосипед, стоящий в коридоре не был доказательством его увлеченностью спортом
и здоровым образом жизни, он был просто предметом мебели, ограничивающим
пространство, вешалкой для пакетов с сомнительным содержимым и курток, под
которым постоянно было грязно, не смотря на то, что обкатывался он крайне
редко. На самом деле гостиная спальня, в которой стояли только огромная
кровать, телевизор и пальма были не спокойным изящным минимализмом, а
отражением его сущности – скупой, безвкусной, не творческой – пустой. На самом
деле общая комната с кроватью и компьютером, в которой частенько допоздна
засиживались такие себе друзья, не была забавным холостяцким местом для
мальчишеских посиделок, это был подростковый притон с бутылками из-под пива на
подоконнике, коробками от пиццы под кроватью, носками, хламом на креслах, и
протертыми мужскими джинсовыми попами нечистыми простынями, в которые мы потом
ложились видеть сны. Его хронически пустой холодильник, умилявший меня наличием
исключительно кетчупа, луковицы и сыра теперь представляется мне
издевательством над моим хрупким юным организмом, из которого пили соки всю
ночь, а на утро предлагали лишь чай, ой, без сахара, закончился. Он знал толк в
машинах, отлично управлял ими и это было сексуально, но позже его амбиции были
удовлетворены работой водителем на постоянной основе, стремиться было больше
некуда, это был предел его мечтаний – возить, отвозить, перевозить.
Влюбленность в младших сестер и чрезмерная ими опека, вызывавшая во мне жгучую
ревность и зависть, усиливалась со временем и сейчас я вижу, что семью он не
способен завести именно потому, что круг родственниц женского пола у него
настолько широк, что ему наверное кажется, будто бы они и наследников подарят
ему, его сестры. После защиты моего диплома социально-психологического
направления его нежная любовь к матери и постоянное требование внимания мне
видятся торжествующим Эдиповым
комплексом и неоспоримой финансовой зависимостью, длящейся и по сей день, когда
ему уже под тридцать.
Перечитывая дневник, одно понять не могу – в каждом
абзаце возгласы тела: хочу его! Хочу! Сейчас! Завтра! Всегда хочу… Хочу его,
когда сижу на парах, когда дома, когда с ним рядом, постоянно. Лист за листом
исписанным дешевыми прийомчиками из женских романов в мягкой обложке,
неприличности в каждой записи, вкусные подробности прелюдий и игр… Вот это
именно то, чего я вспомнить не могу. Неужели мое либидо работало без перебоя
уже в шестнадцать лет? Неужели неокрепший полудевственный женский организм
может так вожделеть то, о чем до конца пока еще понятия не имеет. Не пойму, откуда бралась эта страсть, но
вспомнить, была ли она исскуственно наигранной не получается до сих пор.
Первая любовь, етить-колотить.
* * *
* * *
Воробьи
падали вниз хрустящими снежками. Я лежала в кровати, мерзко тикали настенные
часы, статуя кошки с надбитым ухом молчала рядом, твердые молочные занавески, пальма как
пизанская башня, зеленая постель в коровы и зайцы, солнце на полу под балконом,
на балконе заснеженный желтый стул, лысые блестящие деревья, голубые облачка. И
тишина.
Он
спал. А я не могла. Никогда не могла спать с ним. Засыпала всегда последней,
просыпалась ни свет ни заря – первой. Всегда начинал болеть желудок, голова или
хотелось в туалет. Или он начинал храпеть. Чаще всего его объятия были дискомфортны,
а мне не удавалось от них освободиться, да и не хотелось его беспокоить.
Полночи боролась с бессилием и желанием ускользнуть на другой конец кровати. Но
он занимал ее всю вдоль и поперек. Я могла лечь лишь на ледяной паркетный пол
рядом с носками и разбросанной одеждой.
Ему не
удавалась выспаться тоже - я старалась его разбудить всеми известными способами.
Невыносимая тоска зарождалась во мне в тишине его квартиры. Скука сводила с
ума. Я не могла читать принесенную с собой книгу, текст казался бессмысленным и неразборчивым. Я не могла уснуть, но и
встать, заняться чем-то я не могла тоже. Я была прибита гвоздями к ситуации безвыходности. Я
хотела есть. Но его холодильник питался только этими кетчупом, лимоном и бутылкой
водки. (Возможны варианты). Рядом с ним я теряла вес от тоски, голода и отсутствия заботы. И не
уходила. Как мог уйти пес от хозяина, не смотря на то, что он частенько избивал
его? Это просто метафора, жалкое сравнение.
Я
чувствовала себя с ним легко, но одиноко и глупо. Он никогда не спрашивал меня
обо мне. Он был эгоистичен, но безобиден как ребенок, он не понимал тонкостей.
Он был толстокож и толст.
Первая любовь, да.